Что ни говори, а большим разумником был любовник Екатерины Второй светлейший князь Григорий Потемкин. Одноглазый. Но из эпохи мракобесия показал, как надо вешать лапшу на ослиные уши. Хотя размаха не было. Создал лишь несколько пейзанских игрушечных деревень. Коммунисты на его фоне куда старательнее, с чисто большевистским умением и страстью, как мухоморов в грибную пору, понастроили на бойких местах слепящие глаза картонно-пейзанские дома, деревни и даже города. Дух захватывает.
Только этого духа, запала не хватило им на дороги. Особенно это бросалось в глаза, когда пошла уже моя трасса Москва — Волгоград. Я и раньше слышал — это нечто, но представить не мог, какое оно. Сразу же понял, почему матрос, партизан Железняк, шел на Одессу, а вышел к Херсону.
Таких буквально вражеских, белогвардейских засад и препятствий, ям, выбоин, стиральных досок и, если не противотанковых, то противопехотных провальных траншей, рвов, надолбов, бугров и впадин никогда и нигде не приходилось преодолевать. Даже в пешем передвижении по диким делянкам безобразных леспромхозовских вырубок, в борах, где шли окопные партизанские бои. Уверен, Мамаю с ханом Батыем дорога на Русь давалась легче, несмотря на полное ее отсутствие.
Дома я лишь однажды, и то в малой степени, изведал нечто подобное. По весне, когда оттаяла земля, пустили броды и гати по дороге к моей родной деревне, до которой с 1913 года добирались лишь на своих двоих да на санях или телегах. А немцы в войну — на танках и только зимой. Я выдрался из очередной топи, трясинно застойной грязи. Остановился, чтобы перевести дыхание и прийти в себя. Спросил у неожиданно появившегося, словно из болота или преисподней, дедка: как там дальше с дорогой, проеду ли? Дедок обошел вокруг моего по крышу в грязи автомобиля, строго и с нажимом спросил:
— А машина казенная или своя?
— Своя, — уныло ответил я.
Дедок, словно ждал такого ответа, радостно подскочил:
— Тогда нет. Не проедешь. Нет, на своей ни за что не проедешь.
Мудрый был старый полешук, не дед, а совет министров. Я вспомнил его на трассе Москва — Волгоград, прыгая в моем автомобиле, будто на телеге, запряженной одышливым колхозным мерином с больной селезенкой. Такого рассудительного дедка да в Кремль, в администацию президента. Если бы коллективно не придушили до заката солнца, он бы показал, как надо свободу любить. Дураков бы явно стало меньше.
Но в то время мне было не до таких глубоких и умных рассуждений. Свинье не до поросят, когда ее смолят. Я прыгал над черной лентой асфальта, как рыба на крючке. Но упрямо двигался вперед. Как всегда все и всюду, грешим на судьбу, черта и дьявола, а сами без мыла туда, куда собака и носом не ткнется, — пригрезившийся рай на самом деле чаще хуже ада. Призрачный обман куда управнее и ухватистее старушки с косой — настоящей хозяйки и в доме, и на вечнозеленом луговом прокосе, и в поле. Может, потому мы из века в век преклоняем колени и склоняем голову перед призраками и идолами и не обращаем внимания на тех, кто рядом с нами.
И я отправился в рыбацкое паломничество от родных осин и лоз в край далекий и чужой, в самый пуп татаро-монгольского ханства, где рыбы немерено. И она жаждет, чтобы ее быстрее начали ловить. Так меня соблазняли рыбалкой мои пропащие и помешанные на рыбной ловле друзья и товарищи по счастью или несчастью, которых сегодня развелось как собак нерезаных. И как обычно: численность растет — смысл теряется.
Занятие это, конечно, древнее. Но занятие, а не забава. Обязанность добытчика и кормителя, переродившаяся в развлечение и хобби. И не из дешевых. На него сегодня работает отдельная и весьма прибыльная индустрия, производящая не только рыболовные причиндалы и устройства, но запахи, ароматы, любимые рыбой. Приобретать это в состоянии далеко не бедные люди, которым, впрочем, сама рыба ни к чему. Они ловят ее и опять отпускают в воду. Таков сегодня круговорот рыб и шизанутых в природе.
Не буду скрывать — и я из них, хотя и не совсем. Многие из моих сотоварищей — люди не страсти, а чего-то несложившегося в жизни, беды. Невостребованные ни семейно, ни служебно. Они тратят себя, иногда с вызовом, замещают жизнь забавой. И это касается не только рыбалки. Обходных маневров, конечных станций и жизненных тупиков неисчислимо.
Так мы без Фрейдов и Юнгов медитируем, релаксируем, пытаемся уйти, скрыться в собственных психоанализах, в иных, более приемлемых занятиях, мирах. Бегство, догонялки и погони не нами и не в нашем веке придуманы. Это уже генное: всюду хорошо, где нас нет. Отсюда погоня за жар-птицами, скатертями-самобранками, поиски Беломорья. Повальное бегство в революцию, в бунт. А в результате не добровольный ли и также повальный исход в ГУЛАГ, с конечным переходом в эвтаназию через короткие проталины оттепелей, эйфории энтузиазма и разрешительно культивируемой романтики.
Такой была братская могила поколений и эпохи. Прощание и избавление миллионов и миллионов от бредущего по планете призрака, в которого веровали, как не верили самим себе. Расставались с той верой весело. Как водится у нас на тризне: хоронили тещу — порвали три баяна. А потом поняли, что это не прощание с покойником, а реанимация его, рождение нового, натурального и самого настоящего уже опиума для народа. С затянутой на годы ломкой и вечным уже похмельным и постпохмельным синдромом.
Выходили из них единицы, и то беспамятно. Всем сразу стало неуютно и тесно, муторно и душно в четырех стенах собственных свободолюбивых кухонь. И тогда сам собой сработал закон домино. Былые шестерки обрели силу и деньги, пошатнули пусто-пусто, которое тоже не ловило мух. И далеко, далеко разнесся костяной грохот мертвого пластика, прежних винтиков. И вновь пошли по независимым уже пространствам беспризорники, числом не уступая, а то и превосходя послевоенных. Начались коллективные суициды, расцвели сатанизм и черная магия, секты и сектанты — уход и бегство в никуда, погони за никем и ничем.
Поколение за поколением на том и этом свете под свист не знающего ни милости, ни устали кнута вечности. Эта дремлющая в салоне моего автомобиля вечность наших стежек, большаков, гостинцев торопит и подгоняет меня. Куда, к кому, зачем? Я давно и долго собирался в эту дорогу и все откладывал, откладывал. Теперь же отчаянье родного края, невидимый и неслышимый стон и плач его вынудили решиться.
В вожжах машинных скачек по полуденному расплаву асфальта через автомобильное стекло я пытаюсь рассмотреть и принять участие в чужой жизни. Но она в продолжение всей дороги, может, из-за скорости, и недоступна, однообразна. Одно лишь кажется: чем дальше от родных мест, тем меньше тоски на лицах людей. Хотя особой бодрости тоже не ощущается. Повсюду — как бы ожидание и предчувствие неведомо чего. Хотя, скорее, это ожидание и предчувствие во мне. Наша душа прозорлива, в чем я не раз горько убеждался.
Вот и сегодня, когда я говорю об этом, мы ударили во все колокола и закричали со всех алтарей: люди, будьте бдительны! Земля вступила в полосу катастроф. Но полоса эта ощущалась еще до Чернобыля. С приходом Михаила-меченого уже начали звучать архангельские трубы будущих «Курсков» и Фукусим. Перед самым Чернобылем, повторюсь, в ночь на Вербное воскресение, мне приснился мясокомбинат. Множество подвешенных на железных крюках говяжьих туш. Столько я видел лишь однажды, в студенчестве, подрабатывая на прожитье, и больше нигде и никогда. Почему же это запечатлелось и сохранилось, явилось моему сознанию через четверть века и именно в канун самой страшной катастрофы на Земле?
В каждом из нас, наверно, отзвук памяти и эхо оберегов, тех, кто давно уже на погостах. И эти погосты отвечают за нас и хранят нас. Невидимая тонкая нить связывает живых и мертвых. Паутинка, никогда себя не оказывающая, — грешно ее видеть. Запрещено. Разные у нас дороги. Но может ли мать забыть своего сына или дочь? Деды приходят к нам не только в дни поминовения. Они не сводят с нас глаз — одних, чтобы убрать, других — спасти и передать хотя бы самую малость родоводной памяти из своего небытия, эхом через столетия, время и пространство.
Думая про это, земное эхо нашей памяти, я незаметно, воробьиным скоком проскочил Калиновку. И был наказан обидой и разочарованием. Калиновка, некогда известная всей стране, действительно не стоила сегодня мессы. Кузькину мать помните, а двадцатый партсъезд КПСС, а кукурузу? Забыли Никиту Сергеевича Хрущева.
Следа его памяти в Калиновке, где он родился, я не увидел и не почувствовал. Подобных Калиновок у нас, что крапивы под забором и на пожарищах — отечественных знаках беды и несчастья. Где среди болота растет и красно рдеет калина — там и Калиновка. Где ягоду-калину заглотил вороватый дрозд, а потом не удержал в полете, упустил ее семя, — там тоже калина и Калиновка.
И все же на душе у меня было погано. Как же равнодушны и даже разрушительны время и земля, скоропостижно разрушительны. К добру или злу более памятны были и небыли древности. Древности, как ни горько это сознавать, чужой. И может, благодаря именно несоприкосаемости и непересекаемости нигде и ни в чем с нами, легко прирастающей к нам. А на свое — не успел очередной гений и вождь, вчера еще отец родной, закрыть глаза, как мы ему уже во всех букварях их повыкалывали. А сами буквари сдали в макулатуру или снесли в туалет.